|
1-2-3
Недавно его пригласили вести занятия в мастерской художницы Е.С. Зарудной-Кавос. Он сначала согласился. Но эта знатная дама ставила ему условия, с помощью его имени делала рекламу, больше думала о выгоде своего предприятия, чем об искусстве. Все это не нравилось Борису Михайловичу, и в конце концов он написал резкое письмо, которым порывал всякие отношения с мастерской Зарудной-Кавос:
"Милостивая государыня, Ваши последние письма еще раз подтвердили мне невозможность вести с Вами общее дело. Вы не поняли или не хотели понять своей роли заведующей мастерской и создали салон для приятного времяпрепровождения, а не для серьезной работы, о чем я неоднократно предупреждал Вас… Настоящим письмом я прекращаю трудную переписку, так как не имею времени на прочтение Ваших писем и ответы на них".
Не любит он таких резких слов, но, когда стоит вопрос об искусстве, о порядочности и дело заходит столь далеко, — приходится.
…"Светлейший" ушел, и Борис Михайлович поспешил в гостиную. Там за столом уже сидели Саша с мужем, мама, Михаил.
Обед в семье Кустодиевых всегда проходил весело. Вот и сегодня Михаил подшучивал над Василием Кастальским. Саша весело смеялась. А после обеда Екатерина Прохоровна пробежала своими маленькими, уже сморщенными руками по клавишам пианино, и Борис Михайлович запел приятным тенором:
Утро туманное, утро седое, Нивы печальные, снегом покрытые…
Остальные подпевали. Все было как в старые времена в Астрахани. "Клан Кустодиевых" был жив! За этим негромким пением, за простой и печальной мелодией чувствовалась общность людей, скрепленных не просто родственными чувствами, но чем-то гораздо большим.
Нехотя вспомнишь и время былое, Вспомнишь и лица, давно позабытые…
После обеда оба брата пошли в мастерскую художника. "Попозируй мне, попросил Борис Михайлович, — хочется закончить портрет князя, а одежду и кресло можно писать и без него". В искусстве он был «запойный» — дорожил первым, непосредственным впечатлением, верил, что только быстрая работа дает жизнь картине. А если ее «заездить», тогда прощай! Это было и с любимой моделью, и в таком случае, как сегодня.
Какое-то время они сидели друг против друга. Михаил насвистывал. Кустодиев молча работал, бросая взгляды на складки, фиксируя свет на плечах, на рукавах, на груди. Вдруг Борис Михайлович отложил кисть, вытер руки и стал говорить тихо, словно для себя:
— Михаил, я дошел в живописи до стенки. Все это ни к чему, — он оглядел висевшие картины. — Старье. Это было, было, было… Витте — как у Репина, Матэ — как у Серова, Нотгафт — тоже. Михаил знал эти приступы неверия и обычно умел успокоить брата. — Что ты говоришь? Побойся бога. Именно теперь, когда ты достиг такого большого успеха. Репин считает твоих «Монахинь» лучшей картиной сезона. Хвалит Серов! Уходит в отставку из училища и предлагает тебя на свое место. — Да, да, Серова я очень люблю и ценю, но… Ты понимаешь, эта чернота, эта блеклость тонов угнетает меня… Где взять такую краску, какую дает природа, — пронзительно-желтую, как осенний березовый лист, зеленую, как озимое поле, яркую, как бабочка? Где взять ее? В этих портретах, где все похоже, «натурально», не добиться чистоты цвета. Все надо начинать заново… Или кончать… Все. Он взглянул своими пронзительными искристыми глазами прямо в глаза брату и решительно закончил: — Нет! Я должен бросить живопись!.. И заняться скульптурой. Там уж, по крайней мере, не мучает цвет… Он взял левой рукой локоть правой, как бы держа на весу и раскачивая.
— Ну так и делай скульптуру, раз она тебе по душе, — просто рассудил Михаил. — У тебя хороши в скульптуре и Саломея, и мой портрет, и Добужинский, и Ремизов… — Он остановился, подумал и продолжал: — Но ведь после твоих «Ярмарок» все в один голос говорили, что это твоя тема. "Ярмарки"! — да таких нет ни у кого!
— "Ярмарки"… — Кустодиев чуть смягчился. — Там, пожалуй, есть то, что я хотел бы видеть в других вещах. Но, говорят, это лубок, а не картина… — Он встал, прошелся по комнате, «баюкая» руку. — Я, понимаешь, радостного искусства хочу, потому и мучаюсь. Ведь какой бы мороз ни был, солнце, появившись, растопит его. Я принципиальный оптимист и вдруг… расхныкался. Ну довольно.
В письме к жене в те дни он писал:
"…Единственное, что у меня есть, это моя работа, но ведь она дает пока еще одни мученья и те волнения, которые переживаешь в эти 3–4 часа, смену разочарований… Такой она (живопись. — А. А.) мне кажется ненужной, таким старьем и хламом, что я просто стыжусь за нее… Я так люблю все это богатство цветов, но не могу их передать: в этом-то и трагизм всего".
Высокая и беспомощная мечта многих людей России о прекрасном наталкивалась на неподвижное и жесткое тело действительной жизни. Не находя прекрасного вокруг, художники в начале века искали его в искусстве, создавали полотна, которые давали иллюзию благополучия и воплощенной надежды. Поколение жаждало красоты.
Серов говорил: "Пишут все тяжелое. А я хочу отрадного!"
"Версали" Бенуа и «Маркизы» Сомова создавали иллюзию отрадного. Даже портреты своих современников (Блока, Кузьмина) Сомов делал как бы сквозь дымку воспоминаний. Рерих тянулся к древней и таинственной истории.
Дягилев славил красоту и писал: "Творец должен любить красоту и лишь с ней одной должен вести беседу во время таинственного проявления своей божественной сущности". И для Кустодиева, который еще не нашел своего стиля в живописи, это время было полно мучений и поисков.
1-2-3 |